Елена Костюченко (р. 1987, Ярославль) , российская журналистка и правозащитница, много лет работала репортёром «Новой газеты», одной из немногих независимых редакций в России: «Мой вопрос — когда мы потерялись, когда всё это выросло внутри России».
После начала полномасштабного вторжения в Украину в 2022 году оказалась в изгнании; в том же году в Германии пережила подозрение на отравление. Автор книги «I Love Russia» («Я люблю Россию»), удостоенной международных наград и изданной на ряде языков; с 2025–2026 гг. — приглашённый исследователь в университете Дьюка. «Книги переписываются, история в России очень жидкая».
На испанском выходит её книга хроник и мемуаров: она родилась в стране, которая исчезала, и выросла в режиме, канонизировавшем героическую войну до степени фарса. Книга Костюченко — одна из лучших новинок года. Брать у неё интервью — всегда откровение. «Путин и его пропаганда используют травму конца СССР так же, как это делал Геббельс».
«Против нас работает огромная машина; люди знают, что любой вызов власти ведёт в тюрьму или на кладбище». Более четырёхсот страниц книги консервируют во времени героев, которые воплощают складки измотанного российского общества: «граждане второго сорта» у скоростной магистрали, интернаты, «пахнущие затхлой смесью еды, мочи, хлорки и пота». И — советские, ставшие «россиянами», но так и не вышедшие из бесконечной тени государства. Её соседка Мария Марковна, которая боялась всего, что связано с властью, — настолько, что не пускала газовщиков в квартиру и не ходила на собрания жильцов, чтобы «не светиться» — одной из первых сделала замечание семье молодой журналистки, когда та начала открыто выступать как лесбиянка за права геев: «Ваша дочь не понимает, что значит попасть в список врагов государства». Спустя десятилетия Россия понемногу становится страной, которая оправдывает параноиков, доживших в своей полутьме.
Но книга соткана и из любви к соотечественникам — к многим русским, над которыми издевались так жестоко, что они не умеют судить, и к немногим, которых судят столь сурово, что об этом нельзя говорить. В стране лжи Костюченко и её коллеги сделали правду религией — и за неё видят, как умирают товарищи. Журналистика удерживает её от растворения в толпе, но превращается в изнуряющий и опасный сан. «Мы были сектой — „Новая“ и я». В редакции они создали святилище: в одной из комнат — «компьютер Политковской, экземпляр газеты, побывавший в космосе (один из наших колумнистов был космонавтом), и осколок мины, который почти убил Муратова в Чечне». Дмитрий Муратов — колоссальный главный редактор её газеты: «Здоровяк как Хемингуэй — тоже с бородой и голубыми глазами». В этих тёмных коридорах редакции Елена взрослеет как репортёр — прислоняет лоб к фотографиям тех, кого больше нет, и говорит с ними, как со святыми. Помня, что в России истина танцует со смертью, она вспоминает день, когда в 2021-м её редактору дали Нобелевскую премию мира. Первая мысль: «Теперь его уже не смогут убить».
Но «Новую» убила война: «Через пять месяцев у нас отозвали лицензию».
–Kнига также рассказывает о расколе внутри семей, который война вызвала в некоторых российских семьях, в том числе в её собственной.
–Мы сталкиваемся с отрицанием существования истины: нам говорят, что правды не существует. Остаются независимые СМИ, рискующие жизнью ради правды. Захват Крыма стал переломным моментом: российское население поддержало эту аннексию, моя мать — тоже. Она принадлежит к поколению, сильнее всего поражённому пропагандой: выросла в СССР, когда он пал, ей было 44 года. В какой-то момент моя сестра купила телевизор, и мама смотрела его целыми днями. Начиная с [революции на] Майдане в 2014 году, я стала замечать, что она говорит мне странные вещи — например, что меня собираются повесить за то, что я русская, [освещая события] в Украине. Потом она даже звонила мне, плача от радости, потому что «Крым наконец-то стал русским». Она очень щедрый человек, бывший учёный, всегда ненавидела несправедливость… но это была как будто не моя мать, а эгоистичный монстр. Помню нашу ссору с криками. Я пришла в редакцию — коллеги говорили о том же: столкновения с родственниками. Фотограф Анна Артёмьева дала мне лучший совет: «Кого ты любишь больше — Крым или свою мать?» — «Конечно, мать». — «Тогда разговаривай с ней», — сказала она. И мы продолжили разговаривать. Началось большое вторжение, и моя мать, вновь отравленная пропагандой, звонила мне из своего дома в Ярославле, чтобы объяснить мне то, что я собственными глазами видела на фронте в Украине. Однажды я находилась в Николаеве, собирала информацию в городской морге. Там лежала мёртвая девочка трёх лет, положенная поверх другой девочки. Морг был слишком мал — его строили для мирного времени, поэтому тела складывали одно на другое. И всё же мать утверждала, что лжи много. Я сделала то, чего, возможно, не следовало делать: сфотографировала мёртвых и отправила ей. И всё равно она ответила, что «не бывает войны без жертв». Вот так эта война разрушает многие семьи. Эта война у меня многое отняла, но я решила, что не позволю ей отнять у меня мать. Если я хочу, чтобы она меня слушала, я должна слушать её — так мы и начали слышать друг друга. Мне потребовалось два года, прежде чем она осознала и сказала мне, что эта война преступная, несправедливая. От этого её жизнь не стала легче. В России нельзя сказать, что ты против, нельзя называть войну войной.
–Критика названия вашей книги сопрягается с идеей «коллективной вины» всех россиян за происходящее.
–Думаю, нужно различать коллективную вину и коллективную ответственность. Я ходила на митинги, но нерегулярно — поняла, что это не изменит ситуацию. Но обвинять людей, у которых нет никаких прав… Мы ответственны: это наша страна, и мы за неё отвечаем. Человек может признавать свою вину или нет, кто-то считает, что не мог сделать больше… но ответственность не обсуждается. В нашей стране правит фашизм, и мы должны этим заняться.
–Как россияне смогут восстановить представление о своей стране?
–Мне бы хотелось думать, что фашизм принёс Путин, но это болезнь коллективная, а не индивидуальная. Думаю, что когда он умрёт, всё это продолжится. Единственный способ выбраться из этого — революция: я освещала немало революций и знаю, что они кровавы, но мы уже посреди катастрофы. Нужно, чтобы русские доверяли друг другу — несмотря ни на что, существует множество низовых инициатив. Но я не знаю, сколько времени это займёт. Историческая перспектива очень важна. Книги переписываются, история в России очень изменчива.

Как журналисты, мы всегда ищем фотографию, которая отражает эпоху. Елена опубликовала это фото 2011 года какое-то время назад. Мне нравится, как она о нём написала:
«Нашла картинку со своего первого гей-парада. Мне только что прилетело в висок и в ухо, я слышу только тишину. Жду новых ударов. С правого края фотки видна нога убегающего человека – это нападавший. Его задержат, откроют уголовное дело, потом закроют. Следователь скажет моему адвокату, что не понимает, какой защиты я хочу – я лесбиянка, я вышла на улицу и получила в кочан, все естественно.В левой руке у меня синий пакетик. Там еще два маленьких радужных флага. На тот случай, если вырвут основной. Аню (руки заломаны) прямо сейчас уводят в автозак. Я попытаюсь бежать за ней, но очень кружится голова, я не могу догнать. Тогда я открою пакетик, достану маленький флаг. Пока я на свободе, гей-парад продолжается.»Все безнадежно», «зачем подставляться», «это ничего не меняет». Пока у меня есть ноги, я буду идти. Пока у меня есть голос, я буду говорить. Мне не нужно разрешения, чтобы ходить и говорить. Я не буду помогать фашизму ни молчанием, ни покорностью.
Елена Костюченко много лет говорит о том, что репрессии против ЛГБТК+ в России — не случайность и не «издержки традиций», а системная политика. В её интервью и текстах звучит простой тезис: государство последовательно лишило квир-людей публичной речи, превратило их в удобных «врагов», а затем отдало их на произвол полиции, бюрократии и уличной агрессии. Закон о «пропаганде» стал не столько запретом, сколько языком, на котором власть учит общество ненавидеть. Он разрывает семьи, закрывает для подростков доступ к словам, чтобы назвать себя, и даёт чиновнику право вмешиваться в частную жизнь.Костюченко подчёркивает: когда государство объявляет любовь угрозой, насилие перестаёт быть эксцессом — оно становится нормой. Полиция «не видит состава», суды находят «оскорбление чувств», администрация площадок предпочитает отказ «ради безопасности». Так создаётся круг: видимость — риск, невидимость — медленное исчезновение. В этой логике любая попытка самоорганизации — от фильма до городского клуба — клеймится как «пропаганда», а значит подлежит штрафу, закрытию, преследованию. Она много раз возвращалась к теме уязвимости подростков. Когда взрослые боятся произнести слова «лесбиянка», «гей», «транс», подросток остаётся наедине с чувствами и пропагандой ненависти. «Нам запрещают говорить, чтобы нам стало нечем дышать», — таков смысл её аргумента. Молчание, по её мнению, — самый удобный инструмент репрессии: не нужны массовые посадки, достаточно сделать жизнь настолько тесной, чтобы люди сами эмигрировали или спрятались.
Говоря о своей открытой лесбийской идентичности, Костюченко называет каминг-аут не героизмом, а ремеслом журналиста: если ты просишь героев быть честными, будь честной сам(а). Её публичность — не поза, а гарантия безопасности и точности: читатель понимает, кто говорит и из какой позиции. Но она не романтизирует видимость: за ней следуют угрозы, слежка, попытки дискредитации. Она помнит, как на акциях за права человека в Москве людей разгоняли, как медиа ловили на «нарушениях» ради штрафов, как медленно сокращалось пространство для текста, кино, музыки.
Для неё репрессии — это также разрушение доверия. Государство учит подозревать соседа, родителям внушают «спасти детей от влияния», а учителям — «не лезть в политику». В результате разоряются связи — дружеские, семейные, профессиональные. Она часто повторяет: «Если хотите, чтобы вас слушали, слушайте сами». Это касается и диалогов с близкими, и разговора общества с собой. Она не верит в быстротравмирующие «моральные паники» — верит в кропотливую работу эмпатии: говорить, объяснять, показывать жизнь как она есть.
Костюченко настаивает: тема ЛГБТК+ — не «узкосоциальная», а базовая проверка того, есть ли у страны право называться цивилизованной. Там, где человека заставляют лгать о себе, там легко заставить лгать обо всём. Репрессии против геев и лесбиянок — это лаборатория, в которой отрабатываются методы для всех остальных: стигма, доносы, цензура, административное давление. Сегодня — «за пропаганду», завтра — «за дискредитацию», послезавтра — «за неправильные слова».
При этом её позиция не про безнадёжность. Она видит, как люди находят друг друга: психологи ведут бесплатные группы, правозащитники документируют насилие, художники и журналисты сохраняют память о тех, кто решился говорить. Она верит в сети солидарности и в маленькие практики свободы — от честного разговора с матерью до настойчивого «называть войну войной» и любовь — любовью.«Государство может отнять у нас площадки, но не может отнять язык», — говорит Костюченко. Писать о репрессиях — значит возвращать людям слова, которыми можно дышать. Быть открытой лесбиянкой в России — значит существовать вслух, наперекор системе, которая требует тишины. И пока у этой речи есть читатель, у свободы в России — не только прошлое, но и будущее.
–В своей книге вы утверждаете, что фашизм всегда был там.
– За несколько месяцев до войны я делала репортаж из нескольких психоневрологических интернатов, так называемых ПНИ, где у проживающих нет никаких прав: они не могут выйти оттуда до самой смерти, не могут сказать «нет», у них нет личных вещей, их насильно медикаментозно «лечат», стерилизуют, делают принудительные аборты. В России около 600 таких учреждений. На третий день я поняла, что сообщаю из концентрационного лагеря, финансируемого государством. Фашизм всегда связан с войной, и хотя я ощущала фашизм в России, войны я не предвидела — она стала для меня такой же неожиданностью, как и для остального мира. Эти места не слишком изменились со времён СССР, поэтому мой вопрос — когда мы потерялись, когда всё это выросло внутри России?